То, что захотелось сохранить на память))
...необходимость все эти годы жить в одежде арабов и имитировать основы их мышления выбросила меня из моей английской сущности и заставила смотреть на Запад и его условия новыми глазами: все это стало потеряно для меня. В то же время я не мог искренне влезть в кожу араба: это было всего лишь притворство. Человек легко становится неверующим, но трудно обратить его в новую веру. Я выпал из одной формы и не принял другую, стал как гроб Магомета в нашей легенде[5], с равнодействующим чувством сильного одиночества в жизни и презрения – не к людям, но ко всему, что они делают. Такая отчужденность приходит по временам к человеку, истощенному длительными физическими усилиями и одиночеством. Его тело ворочается машинально, в то время как разум оставляет его и критически взирает на него из ниоткуда, спрашивая, чем занимается эта пустая оболочка и зачем. Иногда эти сущности общались в пустоте, и тогда безумие подходило совсем близко, как, по-моему, оно всегда близко к тому, кто видит вещи сквозь завесы сразу двух обычаев, двух воспитаний, двух окружений.
Я провел много лет перед войной в скитаниях по семитскому Востоку, изучая привычки деревенских жителей, кочевников, горожан Сирии и Месопотамии. Моя бедность вынудила меня смешаться с низшими классами, с которыми редко встречаются европейские путешественники, и поэтому мой опыт придавал мне необычный угол зрения, возможность понимать людей невежественных и мыслить с их точки зрения так же свободно, как более просвещенных, чьи редкие убеждения имели значение не столько для сегодняшнего, сколько для завтрашнего дня.
Зрение семитов не знало полутонов. Этот народ различал только первозданные цвета, или скорее черный и белый, видел мир всегда в контурах. Они были народом догматиков, презирающих сомнение, наш терновый венец современности. Они не понимали наших метафизических сложностей, нашего самовопрошания. Они знали только истину и ложь, веру и неверие, не окруженные, как мы, свитой колеблющихся оттенков.
Это были ограниченные, узко мыслящие люди, чьи инертные умы лежали без движения в нелюбопытной безропотности. Их воображение было живым, но не созидательным. Так мало было в Азии арабского искусства, что можно было почти что говорить об его отсутствии, хотя их высшие классы были либеральными покровителями и поддерживали все, что являло талант в архитектуре, или в керамике, или в другом мастерстве среди их соседей и рабов. Не создали они и крупной промышленности: в них не было организованности ума или тела. Они не изобрели ни философских систем, ни сложных мифологий. Они вели свой курс между идолами племени и пещеры. Наименее болезненный из народов, они принимали дар жизни без вопросов, как аксиому. Для них это была вещь неизбежная, узуфрукт[9], закрепленный за человеком, не подлежащий контролю. Самоубийство было делом невозможным, и смерть не была горем.
Это были люди порывов, переворотов, идей, народ индивидуального духа. Их устремления были еще более потрясающими по контрасту со спокойствием повседневности, их великие люди – еще более великими по сравнению с человеческой природой их толпы. Их убеждения были инстинктивными, их действия – интуитивными. Их крупнейшим производством было производство верований: они были почти монополистами в области религий откровения. Три этих попытки выжили среди них; две из них были (в видоизмененных формах) экспортированы несемитским народам. Христианство, переведенное на разнообразные духовные языки – греческий, латинский, тевтонский – завоевало Европу и Америку. Ислам в разных преображенных формах подчинял себе Африку и частично Азию. Это были успехи семитов. Свои неудачи они держали при себе. Края их пустынь были усеяны осколками разбитых верований.
Примечательно, что эти обломки павших религий лежали там, где встречаются пустыня и пашня. Это объясняет происхождение всех этих верований. Они были утверждениями, а не аргументами, поэтому требовали пророка, чтобы установить их. Арабы говорили, что пророков было сорок тысяч; мы имеем сведения, по меньшей мере, о нескольких сотнях. Ни один из них не происходил из пустыни: но их жизнь шла по одному пути. Рождались они в многолюдных местах. Неосознанное страстное стремление толкала их прочь, в пустыню. Там они жили долго или недолго в медитации и отречении от всего физического, и оттуда возвращались со сформулированным в воображении посланием, чтобы проповедовать его своим прежним, теперь колеблющимся, товарищам. Основатели трех великих вер исполнили этот цикл; совпадение их историй оказалось параллельным с историями мириад других несчастных, что потерпели поражение, чье призвание мы не можем считать менее истинным, но время и разочарование не подготовили сухой вязанки душ для их костра. Мыслители города никогда не могли устоять перед зовом Нитрии[10] - не потому, вероятно, что они находили там обиталище Бога, но потому, что в одиночестве они слышали более внятно живое слово, которое принесли с собой.
Общим основанием всех семитских верований, победивших или павших, была постоянно присутствующая в них идея ничтожества мира. Их глубокое отторжение от материи вело их к проповеди наготы, отречения, нищеты; и атмосфера этого измышления безжалостно подавляла умы в пустыне.
Интересно, третья религия, ее обломки — это? религия Др. Египта?
О боге с точки зрения бедуинов:
Бедуин не мог искать Бога внутри себя, он был слишком уверен, что сам находится внутри Бога. Он не мог постичь что-либо, что являлось или не являлось Богом, Единственно Великим; но все заполняла будничность, повседневность этого климатического арабского Бога, присутствовавшего в их пище, и в их войне, и в их похоти, простейшей для них мысли, их привычного источника и спутника, что невозможно для тех, от кого Бог закрыт завесой отчаяния, из-за плотской недостойности Его и декорума формального почитания. Арабы не стеснялись призывать Бога к своим слабостям и желаниям в самых щекотливых ситуациях. Он был самым привычным словом для них; и поистине, мы много потеряли в красноречии, определив Его самым коротким и безобразным из наших односложных слов.
О неприятном и нездоровом климате (порт Джидда, Лоуренс и Сторрс встречаются с Абдуллой):
Прямо к северу от Джидды была вторая группа черно-белых строений, которые двигались в дымке вверх-вниз, как поршень, когда корабль покачивался на якоре, и прерывистый ветер поднимал в воздухе волны жара. Для глаз и для прочих чувств это было ужасно. Мы начали жалеть о том, что неприступность, которая делала Хиджаз с военной точки зрения безопасной сценой для восстания, включала в себя неприятный и нездоровый климат.
Однако полковник Вильсон[36], британский представитель в новом арабском государстве, послал нам навстречу свой баркас; и нам пришлось сойти на берег и убедиться в том, что люди, левитирующие среди этого миража - самые настоящие.
<...>
Мы прошли мимо белого здания каменного шлюза, которое еще строилось, и двинулись в тягостный путь по рынку к Консульству. В воздухе, от людей к финикам и от фиников к мясу, эскадрильи мух, как частички пыли, плясали вокруг стрел солнечного света, вонзавшихся в самые темные углы лавок сквозь прорехи среди дерева и мешковины, нависающих над головой. Атмосфера была, как в бане. От четырехдневного соприкосновения с отсыревшим красным кожаным креслом на палубе «Ламы» белая рубашка и брюки Сторрса приняли такой же яркий цвет, а сейчас пот, бегущий по его одежде, светился, будто лак, покрывающий краску. Я был так заворожен этим зрелищем, что не замечал, как моя тиковая форма цвета хаки становилась темно-коричневой там, где прилипала к телу. Он задавался вопросом, смогу ли я в продолжение пути до Консульства достаточно взмокнуть, чтобы приобрести приличный, единый, гармоничный цвет; а я спрашивал себя, станет ли все, на что он сядет, таким же алым, как он сам.
О восточном гостеприимстве:
Вечером зазвонил телефон, и шериф позвал Сторрса к аппарату. Он спросил, не хотим ли мы послушать его оркестр. Сторрс в изумлении спросил: «Какой оркестр?» - и поздравил его святейшество с таким крупным продвижением к изысканной жизни. Шериф объяснил, что в штабе хиджазского командования при турках имелся медный духовой оркестр, который играл каждый вечер для генерал-губернатора; и когда генерал-губернатор был взят в плен Абдуллой в Таифе, его оркестр попал в плен вместе с ним. Другие пленные были посланы в Египет для интернирования, но оркестр стал исключением. Его оставили в Мекке, чтобы музыку теперь заказывали победители. Шериф Хуссейн положил свою трубку на стол в приемном зале, и мы, один за другим с важностью подходя к телефону, слушали оркестр из дворца в Мекке, находившегося за сорок пять миль отсюда. Сторрс выразил величайшее удовлетворение, и шериф, умножая свою щедрость, ответил, что оркестр будет выслан в Джидду форсированным маршем, чтобы сыграть и в нашем дворике. «И тогда, - сказал он, - вы можете доставить мне удовольствие и позвонить с вашей стороны, чтобы я мог разделить ваше наслаждение».
Взгляд со стороны на чужестранца:
Мать Мохаммеда помнила себя достаточно долго, чтобы испытывать ко мне любопытство. Она расспрашивала меня о женщинах племени христиан и их образе жизни, дивясь моей белой коже и жутким голубым глазам, они, по ее словам, напоминали глазницы пустого черепа, сквозь которые просвечивает небо.
.
Следующие несколько постов будут черновиками и кое-какой матчастью, которая может оказаться косвенным деаноном для этой ФБ. Поэтому прошу прощения сразу за некоторое количество закрыток. Я их открою осенью и подниму. Но и открытые материалы, которые не будут меня явно палить, я планирую выкладывать.
Мне приятно вас здесь видеть! Добро пожаловать! С кем не знакомы - готова познакомиться))